Поиск
18 апреля 2017

Владимир Сорокин о советском андерграунде, плохих обложках и берлинском пиве

Интервью Harper’s Bazaar с одним из самых читаемых русских писателей современности

Фото: Антон Земляной

12 мая в Таллинской портретной галерее стартует первая персональная выставка Владимира Сорокина «Три друга». Ольга Шакина прогулялась с одним из самых читаемых современных русских писателей по Берлину и узнала все о шаманских плясках у холста и о том, почему он не иллюстрирует собственные книги​.

Только что у вас вышла книга, наполненная некоторой тревогой по поводу судьбы бумаги в насквозь оцифрованном будущем (в мире повести «Манарага» книги используются как ценные, но все же дрова. — Прим. Bazaar.ru). Живопись, которой вы решили заняться, тоже противопоставление неосязаемому медиаарту?

Попытка вернуть современному искусству человеческий размер. На выставке «Три друга» будет 20 картин маслом и 20 графических работ. Есть три персонажа: Мамонт, Череп зооморфа и Человеческий палец, ноготь на котором поражен грибком. Три друга, которых, несмотря на большое физиологическое различие, что-то объединяет. Ни лохматость, ни костистость, ни даже запущенный грибок не помеха для любви и дружбы — это я пытаюсь доказать при помощи холста, краски, бумаги и туши.

Еще есть три вазы, каждая из них по форме и рисунку соответствует своему персонажу. У Мамонта она более архаическая, у Черепа зооморфа — самая изящная, а у Пальца — человеческого размера: все наши болезни и слабости — очень человеческие. Как видите, это не просто безумие писателя, который решил вернуться к своей первой профессии спустя почти 30 лет. Это безумие с идеей.

Буду с вами честен, я, наверное, завершу этой выставкой мою живописную авантюру, хотя только сейчас, на четвертый год, можно сказать, по‑настоящему расписался. Началось все в Берлине: в новой квартире были слишком большие белые стены. А закончится пусть в Таллине. Даже самый бурный, нежный и продолжительный половой акт рано или поздно завершается. А занятие живописью очень физиологично. Если литература — спокойное дело, ты статуарен, становишься частью письменного стола, то здесь — непрерывная пляска шамана у холста. Я похудел килограммов на шесть. У писателей, как у шахматистов, профессиональное заболевание — геморрой. У художников этого нет.

Свежий роман Сорокина «Манарага» о судьбе печатной книги окрестили «эпитафией бумажной литературе» и «гимном ее вечной жизни» одновременно. Новинка вышла в издательстве Corpus в марте.
Свежий роман Сорокина «Манарага» о судьбе печатной книги окрестили «эпитафией бумажной литературе» и «гимном ее вечной жизни» одновременно. Новинка вышла в издательстве Corpus в марте.

Вы иллюстрировали советские книги, так? Помните первую?

О, «Скорый до Баку» — незатейливый бытовой детектив о буднях милиционера, издательство «Московский рабочий». Издательство «Советский писатель» давало мне работу более изысканную — прибалтийскую поэзию и прозу. Помню роман «Дягимай» — это название литовского села.

Для московских концептуалистов книжные иллюстрации были чем-то вроде детских стихов для обэриутов — они все так зарабатывали?

Абсолютно. Кабаков, Булатов, Пивоваров, Гороховский, Нахова — все оформляли книги. Платили неплохо, и это освобождало от ежедневной работы в советском коллективе. Я год отслужил худредом в журнале «Смена» и понял, что лучше все-таки быть в советском андерграунде.

Счастье — проснуться, подойти к окну зимой и увидеть, как люди штурмуют автобус, а ты идешь пить чай, завтракать. Утром попишешь тексты, после обеда вернешься к обложке сборника какого-нибудь эстонского поэта. А вечером едешь на чтения Пригова в мастерской у Кабакова.

Но потом литература все, как цунами, снесла, как мамонт, вытоптала. Рухнул СССР, я стал печататься, переводиться, стал на это жить и забыл про горком графиков. Но все эти 30 лет о нем вспоминал. Только иногда увидишь что-то и думаешь: хороший цвет. Интересно, какой бы кистью ты это написал?

Вы, в отличие от своих друзей Пригова и Монастырского, в акционизме замечены не были. Поэтому все сильно удивились, когда на Венецианском биеннале вы сделали свой первый перформанс — битву с художником Евгением Шефом: вы в звериной шкуре, он в рыцарских латах.

Нет, первый был в Западном Берлине в 1988 году: тогда туда вывезли целую компанию московских концептуалистов. Я на теле голой Лизы Шмиц по‑немецки и по-русски писал радикальные тексты, например «Гной и сало». Это была первая поездка на запад, незабываемая! На поезде через Белоруссию, Польшу, ГДР, и вот, наконец, ночь — и мы в Западном Берлине. Помню светящийся знак Mercedes, нас встречает приятель и протягивает бутылку с берлинским пивом.

«Череп» — одна из 10 графических работ, которые будут представлены на выставке Владимира Сорокина «Три друга» в Таллинской портретной галерее.
«Череп» — одна из 10 графических работ, которые будут представлены на выставке Владимира Сорокина «Три друга» в Таллинской портретной галерее.

Все органы чувств были атакованы одновременно.

Конечно! Это было такое пересечение экзистенции — начинался совсем другой мир. Именно тогда мне очень понравился Берлин. Западная часть, конечно, — восточная напоминала о прошлом. А Шарлоттенбург, где я теперь живу, мне очень понравился своим неагрессивным распахнутым пространством.

Кое-кто из ваших партнеров по той поездке так и осел тогда в Берлине. Почему вы — нет?

Я все-таки себя позиционировал как писатель, работал с языком и контекстом, и они были мне необходимы. Хоть я и получал как художник разные стипендии, в том числе престижную DAD, и прожил там год, тогда желания остаться не появилось. Я и сейчас живу между Подмосковьем и Берлином, а не только здесь.

Вы окончили Институт нефти и газа. Нефть в современном искусстве — субстанция номер один: вспомним резервуар Ричарда Уилсона в Saatchi, Андрея Молодкина, который закачивал нефть в полую пластиковую форму, имитирующую Венеру Милосскую. Поработать с этой метафорой — большой же соблазн.

Ну да, кровь земли. Живая субстанция, очень провоцирующая, конечно, на художественные занятия с ней — как жир у Бойса. Голая девушка в нефтяной ванне — сильный образ. Но я пока не нашел в себе сил работать с тем, что изучал четыре года в институте.

Как вы вообще после художественной школы при ГМИИ имени Пушкина оказались там?

Семейная история. Надо было куда-то поступать, а этот институт был в соседнем дворе. Но уже на третьем курсе мы с приятелем из Строгановки стали вместе делать книжки.

Есть писатели, которые сами иллюстрировали собственные книги.

Это делал даже Толкиен.

Или Клайв Баркер. А вы?

Я сделал всего одну обложку — к самому первому сборнику рассказов в 1993 году. Тогда в типографии еще был скандал, рабочие не хотели набирать мой текст.

Бедные рабочие.

Да, пришлось найти другую типографию. Потом я понял, что не надо отбирать хлеб у других художников. Но я болезненно отношусь к оформлению своих книг и бьюсь до последнего за их внешний вид, хотя в России это безнадежное занятие. Есть, конечно, гениальные художники — такие как Андрей Бондаренко. Но, собственно, он один такой и есть.

То есть хлеб вы художникам отдаете, но за обложку бьетесь с ними до конца.

В советские годы была разрушена культура книги — как и многое другое. Как вульгарщина поперла из 90-х, так и тянется до сих пор. В голове у всех издателей сидят одни и те же попсовые приемы. Достаточно зайти в книжный и посмотреть на полки.

Да, из последнего пристойно оформленного могу вспомнить только поэтические сборники, на обложке которых нет ничего, кроме, собственно, названия сборника.

Это еще слава Богу. Лучше, чем голая задница!

Какая из ваших обложек вам больше всего нравится?

«Норма» в оформлении Андрея Бондаренко. Там такая коробочка спичечная — помните, как в школе в таких сдавали анализы.

Лично я, когда говорят «обложка Сорокина», вспоминаю голубоглазого… с «Голубого сала».

Это тоже Бондаренко, а из-за обложки был суд с дочкой актера Михаила Жарова. Правда, мы использовали плакат, а не фото из домашнего архива, так что она не могла выиграть. Ну и потом, мне кажется, с этими глазами он стал еще красивее.

Вы хорошо описали день своей советской жизни. Опишите день берлинской.

Здесь мощная культурная жизнь, постоянно что-то происходит. Я встаю утром, подхожу к окну, вижу, как немцы идут на работу, пью чай или кофе. Потом работаю до обеда. Мою кисти и начинаю заниматься другими делами. А вечером куда-то иду: на концерт, в оперу или общаться с друзьями. Рутина, Оля.

В Москве тоже культурная жизнь еще та. Такое ощущение, что ей говорят «не кипи» — а она продолжает.

Во всем этом есть какая-то лихорадочность, и это может кончиться в любой момент. У людей все меньше денег, надежд, и это стимулирует культурную активность. Но невозможно предсказать, что будет. Этим и уникальна Россия — никто не знает, что случится.

Хотя многим кажется, что знаете именно вы.

Нет. (Смеется.) Я не знаю тоже.